Куста бен Лука я. Пишу письмо 
		Для Абд эр-Раббана, старинного знакомца,
		Что ныне у Халифа казначей –
		Ни для кого иного. Отнеси
		Письмо по галерее Казначейства,
		В которой стяги черные, как ночь,
		Висят, как ночь, алмазами сверкая,
		Ждут музыки войны. Сверни потом
		В другую галерею, что поменьше;
		Пройди вдоль византийских мудрых книг,
		Томов пурпурных с золотым тисненьем,
		И возле книги той остановись –
		Запомни же! – встань возле той, в которой
		Сафо великой песнь сохранена.
		А впрочем, нет! Коль в ней письмо ты спрячешь,
		Какой-нибудь влюбленный мальчуган
		Его, поди, возьмет и, не заметив,
		Обронит на пол, даже не взглянув.
		Ты поравняйся с томом Парменида
		И в нем запрячь письмо. Его Труды,
		Как песнь ее, беречь халифы будут,
		Доколе свет стоит. Настанет срок,
		И том другому мудрецу откроет
		Ту тайну, что лишь дикий бедуин
		Доселе ведал. Я, при всей приязни
		К кочевникам, в чьих нищенских шатрах
		Нашло приют все то, о чем великий
		Гарун не помнит, посвятив себя
		Бесчисленным заботам государства, –
		При всей приязни должен я признать,
		Что странствия в пустыне, безразличной,
		Как небо под крылом, дают порой
		Кочевнику убогий разум птицы.
В грядущем обо мне заговорят
		И вздора наплетут... Ты помнишь лето,
		Когда любимый наш Халиф предал
		Джафара, своего визиря, смерти?
		Никто не знал, за что. Халиф сказал:
		"Когда бы мой халат о том проведал,
		Его сорвал бы и швырнул в огонь!"
		Халиф помолодел тогда как будто;
		"Хлопочет, чтоб укрыться от стыда," –
		Джафаровы сторонники шептались.
		Слова изменников. Достанет с нас того,
		Что в этот самый год, в начале лета
		Могучий повелитель королей
		К ничтожному слуге его явился,
		Присев на край фонтана, опустил
		В бассейн, где проплывали рыбы, руку,
		И вышел между нами разговор,
		Который я поверю летописцам,
		Чтоб видел мир, как сильные сердца
		Утрачивают горечь и жестокость,
		Взамен покой с усладой обретя.
"Привел я в дом красавицу невесту;
		Гласит пословица: "Меняй невест весной".
		Нам с нею, упоенным нашим счастьем,
		Помыслить больно, как ты ходишь здесь,
		Где ветерок вечерний лобызает
		Жасмина куст – и как ты одинок!"
"Мне много лет, Халиф."
		                        "Такие люди,
		Как мы с тобою, разве стары так,
		Как прочие, живущие привычкой?
		Я с соколом на озеро скачу
		Или доспех свой ратный надеваю,
		А то – с красавицей играю. Враг
		Иль сокол, или женщина ни разу
		Не повторяются. И потому
		Всегда в глазах охотника сверкает
		Притворство юности. Фантазия твоя,
		Поэт, из тела твоего взлетая,
		Искрясь, в него же падает, как та
		Струя, что лотоса купает листья, –
		Она ли не притворство?"
		                        "Что с того,
		Что наши души залегают ближе
		К поверхности телесной, чем у тех,
		Кто ни охотой, ни стихом не славен?
		Ведь молодость не тела, а души
		То светится сквозь нас. Горит все так же
		Светло моя свеча; но мой фонарь
		Солгал бы, если б утаить пытался,
		Что создан был в дни твоего отца."
"И все же – не теплеет ли на сердце
		Твоем в те дни, когда цветет жасмин?"
"Халиф! Пусть мне простится вольность речи!
		Ты думаешь: бывает у любви
		Весна и осень; и когда уносит
		Весна пришедшая плоды весны другой,
		То в этом нет для сердца пораженья,
		И в этом нет беды; тогда как я,
		Душой принявший греческую веру,
		Столь чуждую арабскому уму,
		Невесту должен выбрать лишь однажды,
		И если два огня в ее глазах
		От глаз моих горящих не зажгутся,
		Иль юноша огонь ее зажжет –
		Душа моя в руину обратится
		И не восстанет."
		                 "Ну, а если я
		Такую б отыскал тебе подругу,
		Что к темным древним тайнам страсть твою
		С тобою бы всецело разделила?
		Что, как и ты, стремится заглянуть
		За жизни край – и взор ее пылает
		Стремленьем этим? и притом сама –
		Источник юности, наполненная чаша?
		Что ты сказал бы?"
		                   "Что же, если так,
		То я у жизни взял бы все, что может
		Мне жизнь сулить – товарища по тем
		Могучим тайнам, властным наши души
		Нам даровать."
		               "Подобная любовь
		Должна и в этой жизни, и за нею
		Быть неизменной, верной; мудрецы
		Ее не зря всемерно восхваляют.
		Что до меня – я, право, не мудрец.
		Предпочитаю противоположность.
		Я, как павлин с подругою своей,
		Иль как олень с пугливой оленухой,
		Подогреваю страсть я мыслью той,
		Что поцелуй – насмешка человека
		Над вечно неизменною душой."
От щедрости своей он одарил
		Таким меня подарком, что и осень
		Моя пышнее цветом расцвела,
		Чем цвет моей весны нетерпеливой.
		Она сидела часто у окна,
		Когда я проходил; она слыхала
		Все сказки, что сложили обо мне,
		Еще сама насочиняла сказок;
		Решила, будто груз преклонных лет
		Тем больше требует заботы женской...
		Во что же влюблена она была?
		В меня ли – или во все ту же тайну,
		Что затуманила мне взор, а ей
		Фантазии смутила и подвигла
		К заботе обо мне? А может быть,
		Что отсвет тайны выхватил лукаво
		Мои черты, и тени так легли,
		Что обе страсти сделались одною
		Для очарованной? Войдя, она
		Не в сад пошла, не перечесть покои,
		Но первым делом, книгу разложив,
		Спросила о рисунке иль о тексте;
		В те дни я часто находил ее
		С пергаментом, сушеным и премудрым,
		С тем хворостом, которым никогда
		Весна в своих причудах не прельстится;
		Она их гладила, как если бы листы,
		Покрытые письмом и чертежами,
		Казались ей любимого щекой.
Однажды поздно ночью в новолунье
		Сидел я и работал при свече.
		Она спала напротив. Вдруг как будто
		Пошевелилась. Я тотчас же встал,
		Чтобы укрыть свечу, но тут услышал
		Ее слова: "Постой. Я разберу
		Весь груз, что ты взвалил себе на плечи,
		Из-за чего ты бледен стал челом."
		И села на постели. Да она ль
		То говорила, или джинн могучий?
		Должно быть, джинн. В тот бесконечный час
		Она была учителем премудрым,
		А я – ребенком и учеником.
		Безотчих истин рой, каких не знали
		Все книги, что без счета я прочел,
		Не выдуманных ею, никаким
		Умом не порожденных, самородных
		И драгоценных истин. Как бичи,
		Они бездумье рассекли рубцами,
		Те истины. Когда и мой костяк
		Развеет ветер, эти откровенья
		Направят аравийские войска!
Она умолкла. Вновь легла, заснула.
		С рассветом пробудилась, поднялась,
		Пошла с метелкой; пела за работой,
		Не помня, как ребенок, ничего.
		И с дюжину ночей прошло спокойно,
		Но полная луна взошла в зенит –
		Она вдруг поднялась во сне глубоком,
		Не видя ничего и никого,
		Пошла по дому – я успел набросить
		Халат свой на нее – почти бегом
		Отправилась на самый край пустыни,
		Упала на песок и на песке
		Перстом белесым четко начертала
		Печати тайные, что я в те дни
		Учил и бесконечно изумлялся.
		Я спящую отвел ее домой,
		И поутру, вновь ничего не помня,
		Она проснулась, резвое дитя.
		И так семь лет, примерно трижды в месяц
		Пустынных джиннов мудрость по ночам
		Из уст ее исходит, а наутро
		Она о том не помнит ничего.
		Ее к ученым книгам любопытство 
		Ушло; теперь, похоже, достает
		Ей одного меня. И все же, друг мой,
		Поверенный участный всех тревог
		Моих незрелых лет, – я начал думать,
		Что знанье на покой я променял.
		Что, если, вдруг неведенье утратив,
		Решит она, что я ее люблю
		За этот голос? Что дары и нежность –
		Лишь плата за уроки под луной,
		Которые мне, старику, нужнее,
		Чем молоко младенцу? Что тогда?
		Утрать она любовь из-за утраты
		Доверия ко мне; утрать хотя б
		Всю простоту – любовь, и речь – и все –
		Останусь я ощипанною птицей
		На ледяном ветру. Ее речей
		Невиданная мудрость происходит
		От всей ее невиданной любви.
		Все эти знаки, схемы и фигуры,
		Рожденные, как представляли мы,
		В своих Трудах великим Парменидом,
		Полночные спирали и кубы –
		Ее самой иное выраженье,
		И я его впиваю, растворив
		В вине из юности, хмельном и сладком.
		Вот в этом тайна высшая моя.
		Краса девичья – знамя на ветру,
		Под ним же – мудрость, и лишь я один
		Из всех мужей Аравии влюбленных,
		Ни блеском вышивки не ослеплен,
		Ни в складок черноте не затерявшись,
		Ее из-под забрала слышу речь.